Потом, не вставая, срывающимся от волнения голосом произнесла:

– Продолжай, Гамба.

– Да я уж приближаюсь к концу, – сказал Гамба. – Христиана, положим, была спасена, а вот я-то нет.

Напротив, мое доброе дело весьма основательно грозило обернуться для меня пожизненным заключением. Ведь оставалось непонятно, что теперь делать с той, кого я только что вытащил из пропасти.

Везти ее такой как есть, позволить ей без сознания трястись в двуколке было опасно, ведь тут, вероятно, был нужен доктор.

С другой стороны, доставить ее в город или селение для меня было то же самое, как залезть в волчью пасть. Ведь теперь жандармское сословие могло бы наложить на меня лапу лишь по вине моей собственной неповоротливости.

На твердой земле я чувствовал себя весьма неловко, не то что среди птиц небесных.

Но, черт возьми, тем хуже! Посмотрел я на это бедное создание: совсем ведь молоденькая и до чего хороша! А я всегда придерживался того принципа, что красивая женщина стоит больше, чем грубый мужчина. Стало быть, я себе и говорю: «Лучше всем Гамбам угодить в тюрьму, чем такой девушке – в могилу!» И пустился на поиски какого-нибудь селения.

По пути я осмотрел девушку. Проверил, не поломала ли она себе чего. При моем ремесле, само собой, научаешься разбираться во всяких там вывихах да переломах. Я с радостью убедился, что кости у нее целы и никаких серьезных повреждений нет. Она просто лишилась чувств от потрясения. Ее платье запуталось в ветвях, это и смягчило удар.

Когда человеку заблагорассудится искать деревни, какая-нибудь всегда подвернется.

Вот и я не замедлил обнаружить одну, которая, если не ошибаюсь, была, по-видимому, Ландеком или чем-то вроде него.

Я собрался было направиться туда, заранее скорчив унылую рожу, что пристала бедолаге, которого тащат в тюрьму, как вдруг чувствую, что сердце у девушки забилось поживее.

Надобно сознаться, что при этом открытии я изрядно взбодрился.

Ведь если она очнется без доктора, мне нет никакой нужды добровольно бросаться в объятия императорской жандармерии. Ну, дернул я свою лошаденку за повод, да и повернул самым решительным образом в любезные сердцу горы.

Через час девушка окончательно пришла в себя.

Впрочем, говоря «окончательно», я немного преувеличиваю. Глаза-то у нее открылись, но она смотрела, а не видела, говорила, да не скажешь, чтобы ее речи были полны здравого смысла.

Слов она выпалила уйму, но должен вам признаться, что я ничего в них не понял.

«Мое дитя!.. – лепетала она. – Юлиус… Пощады!.. Этот Самуил… Я в аду…»

Потом она поглядела на меня, да и говорит:

«О, я узнала вас, вы демон!»

Да уж! Хотите верьте, хотите нет, но в ту минуту это меня ни капельки не насмешило.

Короче говоря, эта встряска, ничего не поломав у нее в теле, в голове все как есть переломала.

Она была безумна.

– Безумна?! – вскричала Гретхен.

– Да, разума в ней было не больше, чем у бедного невинного зверька. И она долго еще оставалась такой.

В первые дни это меня избавило от многих неудобств.

У нее не чувствовалось никакой собственной воли, она безропотно позволяла управлять собой, ничем меня не стесняла, не любопытствовала, чего это я все на тропинки сворачиваю, а не по дороге еду. Сниматься с места лишь с наступлением темноты, останавливаться, снова пускаться в путь, без конца все ехать да ехать, есть, не есть – ей было все едино. Велишь ей держать язык за зубами, она и молчит. Прикажешь поесть – ест. Она повиновалась только по велению естества, равнодушно, отрешенно. Вроде малого дитяти, даже еще лучше.

Вот и вышло, что при всех тревогах и опасностях мне удалось-таки добраться до Италии. Там все еще заправлял Наполеон. Но власти давно потеряли мой след, да и как отыщешь в гигантской империи такую малую песчинку, как я?

Меня спрашивали, что за женщину я вожу с собой. А я в прошлом году как раз сестру похоронил, Олимпию, примерно тех же лет, что и Христиана. Ну, я и отвечал всем, что это, дескать, моя сестра.

Да меня особо и не расспрашивали. С тех пор я и стал ей братом.

Я ее не покинул. Чтобы прокормить ее – да нет, это уж я не в меру расхвастался, – чтобы самому прокормиться да и позабавиться, я устраивал представления на площадях.

И всегда, кроме прочего, немножко пел. Она, хоть я ее об этом не просил, по временам тоже стала распевать какие-то диковинные арии; уж не знаю, откуда она их брала, а только прохожие сразу сбегались послушать.

Она, похоже, ни толпы не замечала, ни рукоплесканий не слышала. Для самой себя пела, только и всего. Но уличные зеваки этим пользовались, и наша мошна пользовалась тоже. Никогда в жизни я не был таким богатым.

Из этого следует, что, спасая ее, я действовал к собственной выгоде, так что никакой благодарностью она мне не обязана.

И в то же самое время ее рассудок понемногу, день ото дня, начал к ней возвращаться.

До нее стало доходить, что не в таком уж она аду, а я если и дьявол, то, по крайней мере, дьявол добродушный.

Привыкнув называть меня своим братом, она стала питать ко мне сестринскую дружбу.

А уж как я-то был счастлив! Жизнь пошла у нас – лучше некуда: мы бродили по улицам, дышали свежим воздухом, она пела, я плясал на канате… эх, что и говорить!

Но моя питомица, по мере того как разум у нее прояснялся, начала припоминать все предрассудки воспитания, что обычно вбивают в голову юным особам. Теперь она находила, что девушке не совсем прилично петь на перекрестках и таскаться по кабачкам. Ее стали приводить в смущение взгляды и замечания толпы неотесанных зевак.

Однако она еще колебалась, не решаясь порвать с этой жизнью, которой стыдилась.

В ней открылась склонность, какой она в себе не подозревала: настоящая страсть к музыке. Вложить всю душу в свое пение, как я – в свои прыжки, заставить сердце толпы трепетать от чувств, что жили в ее собственном сердце, – вот наслаждение, и она не могла от него отказаться. Потому как, видите ли, Гретхен, мы, артисты, ненавидим публику, отзываемся о ней дурно, браним вовсю, а все же нуждаемся в ней, вроде как вы в ваших козах. Наши зрители – они как бы наше стадо.

Так вот она и терзалась нерешительностью: с одной стороны – представления благовоспитанной девицы, с другой – пробудившийся инстинкт актрисы, когда по счастливейшей случайности директор театра, проходя мимо, остановился, пораженный ее пением, и предложил ей ангажемент.

С этой минуты всем сомнениям пришел конец. Речь больше не шла о том, чтобы болтаться по улицам, развлекая простонародье. Теперь ее ждал успех, обожание ценителей, слава, достойная ее гения.

Так и вышло, что она сделалась великой певицей, а это в своем роде уж никак не хуже, чем быть великосветской дамой.

Вот теперь, Гретхен, я сказал все, что должен был сказать.

Гретхен подняла на Христиану глаза, полные слез, но в них играл хмель восторга.

– Сударыня! Это вы! Живая! – сдавленным голосом пробормотала она.

Других слов она не смогла найти.

– Обними же меня, моя бедная Гретхен, – сказала Христиана.

Гретхен вскочила и бросилась на шею Христиане.

– Живая! – повторила она. – Но Господь свидетель: для меня вы никогда не умирали.

– Я знаю, – сказала Христиана.

С минуту они простояли, обнявшись, так крепко сжимая друг друга в объятиях, что каждая слышала, как стучит сердце другой.

– А я как же? – вмешался Гамба, забытый в своем уголке.

– Бедный Гамба заслуживает кое-какой награды, – сказала Христиана.

– Я заслуживаю благодарности мадемуазель Гретхен, потому как сохранил ей ту, которую она так любит.

– Ох, да, конечно, – сказала Гретхен.

И она бросилась в объятия Гамбы, и тот от счастья даже прослезился.

– О нас с Гамбой мы еще успеем потолковать, – сказала Гретхен, взглядом выразив цыгану все свое понимание и нежность. – Но сначала займемся вами, моя милая госпожа. Как вы сюда попали? А господин граф фон Эбербах знает, что вы живы?