И он взял со стола «Монитёр», вытащив его из кипы газет, и в самом деле лежавшей нераспакованной.
– Как тебе известно, – продолжал Самуил, – заседания Палаты депутатов были приостановлены. А теперь и того лучше: Палата распущена. Вот ордонанс о роспуске, напечатанный в «Монитёре».
– А! – протянул Юлиус равнодушно.
– Да, вот до чего дошло. Король высказывался в тоне, не нравившемся депутатам, депутаты отвечали в тоне, не устраивающем короля. Тогда монарх воззвал к нации, как школьник, которого отлупил его товарищ, взывает к учителю. Этот бедняга Карл Десятый, он все еще настолько наивен, чтобы верить, что нация его поддержит. Между тем она относится к нему еще враждебнее, чем депутаты. В Палате у него двести двадцать один противник, а во Франции – весь народ. Он мог терпеть, но никогда бы не принял душой династию, навязанную ему пруссаками и казаками. Французская кровь – не лучшее миро для головы венценосца. Избиратели снова выдвинут тех же депутатов, если не еще более яростных. И что тогда делать правительству? Карл Десятый слишком рыцарствен и слишком слеп, чтобы снести такую пощечину и покориться народной воле. Роспуск Палаты – это объявление войны. Браво! Провокации следуют одна за другой, все движется своим чередом, и вскоре мы увидим смертельный поединок между королем и страной.
Умышленно ли Самуил произнес эти слова «смертельный поединок»? Теперь он смотрел на Юлиуса, наверное пытаясь понять, какое впечатление они произвели.
– Пригаси немного лампу, прошу тебя, – сказал Юлиус. – Этот свет слишком ярок для моих усталых глаз.
«Так и есть, – подумал Самуил. – Он не хочет, чтобы я различил у него на лбу кровавый отблеск злосчастной дуэли».
Он притушил свет и предпринял еще одну попытку раззадорить Юлиуса, задев его в тех мнениях и верованиях, что приписывал ему: может статься, он был не прочь, чтобы разгорелся спор.
– Что самое забавное, – заговорил он снова, – так это жалобная, растерянная мина нашей добрейшей оппозиции, которую двор считает такой свирепой, страх наших либералов перед собственной дерзостью. Буржуа с удовольствием дразнят короля, но вовсе не хотят его свергать. Честно говоря, я нахожу их превосходными союзниками в нашей борьбе с монархией. В общем, у них в руках все: капиталы, а следовательно, и правительство, поскольку избирательное право дано богачам. Чего им еще желать? Если бы они не были настолько слепы и видели, куда идут, скорее дали бы изрубить себя на мелкие кусочки, чем сделали еще хоть один шаг.
Ведь в глубине души буржуа ничего так не боятся, как народа, ничто не внушает им такого ужаса! Ты не можешь вообразить подспудную трусость наших яростных трибунов, что выглядят такими революционными! Вчера в моем присутствии Одилон Барро, которому кто-то сказал, что на государственный переворот надо ответить революцией, даже завопил от ужаса при одной мысли о том, чтобы призвать народ выйти на улицы. Законность – вот от чего они не отступятся. Все против министров, но только не против короля.
Однако им придется к этому прийти. То-то будет занятно, когда настанет день и их поманят министерским портфелем – в погоне за ним они растопчут корону.
Юлиус, казалось, безразличный ко всем этим новостям, ни слова не отвечал.
– Скажи-ка, – спросил Самуил, вдруг резко меняя тему, – ты наконец написал Фредерике?
Граф чуть заметно вздрогнул. Но свет лампы был так слаб, что Самуил не смог подловить его на этом безотчетном движении.
– Да, – отвечал Юлиус, – как раз сегодня утром я отправил ей письмо.
– Поистине утешительная новость! – вскричал Самуил. – Она, верно, уже начала сердиться на меня, но ты ведь знаешь, до какой степени я невиновен. Я обещал к ней присоединиться или хотя бы написать, как только извещу тебя об ее отъезде. Но ты же теперь больше ничего не говоришь, вот я и не знал, что ей сказать. Она, должно быть, очень беспокоится. Что ж, ты сообщил ей, что скоро приедешь?
– Черт возьми, нет, – промолвил Юлиус. – Ты еще хочешь, чтобы я болтался по проезжим дорогам? Я ей написал, чтобы она возвращалась в Париж, когда пожелает.
– Не похоже, чтобы ты очень уж спешил увидеть ее, – заметил Самуил, украдкой вглядываясь в лицо графа фон Эбербаха.
– Ты ошибаешься, – отвечал Юлиус. – Я был бы счастлив обнять ее снова. Но, видишь ли, я в том состоянии духа, когда уже не волнуются ни из-за чего. У меня нет больше сил чего-то желать. Тебе известно, что я давно уже расстался со всеми желаниями, кроме одного: умереть. А теперь это желание еще и весьма усилилось.
Он приподнялся на своем ложе:
– Самуил, ты ведь теперь должен это знать?
Последние слова Юлиус произнес особенным тоном и очень странно посмотрел на собеседника.
– Ты, вне всякого сомнения, должен это знать, – повторил он. – Ну же, напрямик: когда я умру?
– Э, Бог мой, – почти грубо ответил Самуил, – я тебе это говорил уже раз двадцать. У тебя впереди несколько недель, месяцев, а может быть, – кто знает? – и лет. То, что тебя доконает, не болезнь, а истощение сил. Тут нет возможности предвидеть день и час, когда это случится. Ты можешь растратить весь остаток своей энергии за день, а можешь, если будешь экономен, расходовать ее долго, каплю за каплей. Когда в лампе кончается масло, она гаснет, вот и все.
– Это зависит от меня? – спросил граф фон Эбербах.
– Без сомнения. От кого же еще это может зависеть?
– Ну, я ведь и не сказал, что от тебя, Самуил.
И он, помолчав, прибавил:
– Если ты что-то можешь в этом изменить, Самуил, я просил бы тебя вовсе не о продлении такого жалкого существования, как мое, бесплодное и ненужное. Пусть бы только мне хватило времени закончить то, что я начал, а потом я готов – пускай смерть придет за мной.
– А что такое ты начал? – спросил Самуил.
– Я занят тем, что готовлю каждому воздаяние по заслугам, – сказал Юлиус. – Будь покоен, я и тебя не забуду.
Юлиус произнес это таким странным тоном, что Самуил не смог понять, было ли то обещание или угроза.
Однако доверчивая улыбка Юлиуса тотчас успокоила его.
– Мой дорогой Самуил, – продолжал Юлиус с жаром, – не сердись на меня за то угрюмое расположение духа, в каком ты меня заставал последние несколько дней. Не покидай меня из-за этого, прошу тебя. Будь уверен, я отлично знаю, чем я тебе обязан, и не сомневайся: я сделаю все, что в моих силах, чтобы отплатить тебе за это. Будь терпелив и снисходителен ко мне. Ты ведь не забыл, у меня искони был нерешительный, женственный характер. В пору нашей молодости, помнишь, ты всегда мной верховодил, направлял мои поступки, владел моими помыслами. Что ж! Я бы хотел, да, я желаю, чтобы так было и теперь, и даже более того, если это возможно.
Помолчав, он продолжал почти торжественно:
– Самуил, я вручаю тебе мою судьбу, мою волю, мою жизнь. Решай за меня, действуй за меня, думай за меня. Самое большее, чего я способен пожелать, это наблюдать за тем, что ты говоришь и что делаешь. Бери мою жизнь, понимаешь? Это не просто слова – нет: я обращаюсь к тебе как усталый человек, который нуждается в друге с преданным сердцем и решительным умом, чтобы тот взял на себя ответственность за его жизнь и его смерть.
Послушай же меня хорошенько. Если ты сочтешь уместным убить меня, чтобы избавить от остатка еще уготованных мне впереди страданий и тягот, я и тогда посчитаю, что ты действуешь правильно, и полностью избавлю тебя от всяких угрызений и колебаний. Ты понял меня?
Самуил смотрел на Юлиуса в упор, стараясь разгадать, не таится ли за его словами кровавая насмешка.
Но Юлиус, спокойный и суровый, продолжал, в некотором смысле отвечая на его невысказанное сомнение:
– Самуил, я никогда в жизни не был так серьезен.
В тот вечер Самуил возвращался домой в глубокой задумчивости. Он размышлял над словами Юлиуса.
«Ну да, – думал он, шагая по улице, – раскаяние в убийстве Лотарио прикончило его; он не смеет больше быть живым, но по хрупкости своей натуры не в состоянии и решиться на самоубийство. Вполне возможно, что он говорил всерьез. Ему бы хотелось перевалить на мои плечи ответственность за свое самоубийство. Что до его деликатности и отпущения грехов, которое он мне дал, с его стороны очень мило позаботиться о том, чтобы избавить меня от щепетильности и угрызений. Будто я когда-нибудь был щепетилен!